Новосибирская областная общественная организация ветеранов-пенсионеров войны, труда, военной службы и правоохранительных органов (Областной совет ветеранов)

Общественно-информационный портал
13 апреля 2020 Просмотров: 805 Комментарии: 0
1 Звезда2 Звезды3 Звезды4 Звезды5 Звезд
Размер шрифта: AAAA

«ЗАБЫТЬ НЕ В СИЛАХ» — ТАК НАЗЫВАЕТСЯ НОВАЯ КНИГА АНТОНИНЫ ГОЛОВИНОЙ, ПОСВЯЩЁННАЯ 75-ЛЕТИЮ ПОБЕДЫ. ЧИТАЙТЕ ОТРЫВОК ИЗ ПЕРВОЙ ГЛАВЫ…

Антонина ГОЛОВИНА

Забыть не в силах

Новая книга Антонины Головиной «Забыть не в силах» – повесть свидетеля времени о военном и послевоенном детстве в родной деревушке Пустошново в тяжелейшие для страны годы, о родителях, друзьях, учителях.

Дети деревни росли в труде и учились у взрослых принимать жизнь такой, какая она есть. Даже не доедая, бегая босиком до самого снега, они, как и все дети на Земле, радовались жизни и солнцу.

Некоторые части повести печатались ранее и получили признание читателей, они внимательно переработаны и дополнены.

Антонина Григорьевна верна себе: увлекательная и познавательная книга написана эмоционально, в искренней манере, с полным доверием к читателю.

Поклонники таланта А. Головиной, конечно же, отметят главное достоинство книги – она переполнена РАДОСТЬЮ…

 Повесть

К 75-летию Великой Победы

над фашистской Германией

Посвящается российским

участникам войны и труженикам тыла,

павшим и живым.

 

Детство – это возраст, когда на губах вечно

смех, а на душе всегда мир.

Жан-Жак Руссо

 

Предисловие

 Не устаю поражаться способности моей памяти сохранять в своих потаённых закутках мельчайшие детали.

Кажется, милое и дорогое сердцу детство, прошло-ушло давным-давно далеко-далеко, но память снова и снова возвращает меня в прошлое.

И так заноет, заболит душа: захочется хотя бы одним, всего одним, глазком взглянуть на родные места малой родины, где я была безмерно счастлива. Один разок увидеть милую сердцу деревеньку, родимый родительский дом, поле за околицей, заветный камень у мельницы и убедиться, что всё это было в моей жизни.

Прекрасное золотое детство! Самые ранние воспоминания сохранились во мне, как яркие картинки. Эти картинки – как осколки древних античных амфор, при реставрации которых высвечиваются черты времени, атмосфера эпохи, исторический нравственный облик народа, лица простых людей.

Я никак не могу найти подходящих слов-эпитетов, чтобы передать вселенскую радость бытия и счастье познания окружающего меня мира в раннем детстве. Тогда небо было голубее – «не бывает голубей», цветы на лугу напротив нашего дома – нет нигде таких ярких, крупных, душистых. И весь этот прекрасный мир создан для меня: мама – только моя, трели жаворонков и соловьёв – только для меня! Солнце с голубого безмятежного купола улыбается, видя эту невероятную красоту и меня – центр вселенной! Лишь в детстве мы – светлые, чистые, безгрешные души – в полной гармонии со всем миром!

Утверждаю: полностью счастливым человек чувствует себя только в детстве! Это понимаешь, когда оно, как юркий стриж, ускользнуло, со свистом прочертив в воздухе невидимый след. Детство как роскошный подарок даётся один раз, бесплатно и без трудовых затрат. Вспоминаются слова детской песенки: «Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я!»

Детство – это рай, ты ещё не вкусил запретный плод с древа познания, тебя никто не прогоняет, но ты уже мчишься со скоростью курьерского поезда за ворота рая, сам того не замечая.

Дождь, снег, слякоть, мороз, жара – всё нипочём, всё в ту пору прекрасно!

Вот уж, поистине, в детстве «каждая погода благодать»: после сильной грозы с визгом бежать, разбрызгивая во все стороны дождевые потоки и лужи; а в жару загребать тёплую нежную пыль босыми ногами и посыпать ею голову; строить города из песка на берегу реки; ловить марлей мальков и держать их, трепещущих маленьких, в ладонях; ранней весной зорить гнёзда ворон и сорок и печь их яйца в костре на оттаявшей лесной полянке; на границе леса ещё лежит снег, а на проталинках уже синеют ранние подснежники неописуемой свежести и красоты; а какое волшебство, ближе к осени, ночью, с плота, лучить рыбу!

И никаких забот – ни о хлебе, ни о деньгах, ни о работе!

Разве это не счастье?! Это, действительно, рай!

В детстве я, как и все мои ровесники, ощущала себя счастливой до безграничности. И только недавно поняла причину такого состояния: малые дети не знают ещё обмана, коварства, предательства – одним словом, чистые души!

Ощущение счастья райской жизни в детстве осталось во мне навсегда. Картинки детства не ослабевают в моей памяти, а, наоборот, высвечиваются всё ярче с годами. «Отпустить меня не хочет Родина моя». Каждый новый день на моей малой родине – Вологодчине – обогащал меня впечатлениями, и в памяти они завязывались узелками на всю жизнь. Узелки развязываются теперь, когда мне надо раскрыть какую-то тему на бумаге.

«С чего же начать эту повесть?» – задавала  себе этот вопрос не один раз. Шла война. Я была очень мала, чтобы понять всю тяжесть и боль потерь, которые пришлось пережить нашей стране, но для меня эти годы были счастливыми, потому что рядом всегда была моя мама. Бремя тяжести тех лет легло на её плечи. И все воспоминания о детстве у меня связаны именно с мамой.

Первой я увидела её на белом свете и покину мир с её образом. Тёплая, большая, статная, красивая – самая-самая, которая знает всё, ответит на все «почему», и счастье, которое меня окружало в раннем детстве, вместе с ней, подобное жизни в раю, о котором человечество помнит и передаёт из поколения в поколение в мифах, преданиях, ведах о сказочно богатой и счастливой Гиперборее, Атлантиде, золотой горе Меру – прародине всех людей. Как атом в миниатюре повторяет устройство Вселенной, так, видимо, и моя жизнь (и каждого человека) проходит все этапы развития человечества на Земле.

Мама – это был целый мир для меня, в который она открывала двери всё шире и шире. В 5 лет я думала, что мама знает всё, в 12 лет – знает не всё, в 20 лет – знает мало, а в 53, когда её не стало, я возопила: «Почему я не записывала мамины рассказы!» О многом я слышала от мамы, но память – ненадежный инструмент: многое ушло из неё. С собой она унесла большую часть истории нашего рода, историю, культуру вологодской глубинки начала ХХ века, историю становления Советской власти в нашем селе. Я любила слушать рассказы о её молодости, свадебных обрядах, крестьянском быте. Бывало, приезжаешь к ней, подходишь к родимому дому и видишь в окне картину: мама старенькая, седая, родная до боли сидит у окошечка, наклонив голову (значит, заснула), ожидая своих взрослых детей.

– Мама, ну что же ты не ляжешь на диван, там удобней и мягче!

– А я всё жду, жду… Подремлю и снова смотрю на дорогу: не идёт ли кто из вас.

Сердце сжимается от тоски: никто не сидит уже у окошечка зимой или на скамеечке у крылечка летом, надеясь на скорую встречу со мной, не ждёт меня – свою любимую дочь! Нет, она не умерла – она ушла отдыхать. Во сне я вижу её, всегда уходящей от меня, значит, мне ещё не пришло время. Я знаю, она и оттуда заботится обо мне, своим появлением в сонных грёзах она предупреждает меня об опасности, болезни или горе, подстерегающих меня, чтобы я была внимательнее, осторожнее – к своей городской жизни, к своему здоровью и к окружающей среде.

Глава 1. От чистого истока

Мама – моя Вселенная

Всегда и везде мама брала меня с собой… В раннем детстве я всегда была с ней рядом… Мы всегда были с ней вдвоём… Другие люди, в том числе и сёстры, для меня были просто фоном, как необходимая данность… Мама – это моя ВСЕЛЕННАЯ, мой МИР!

От чистого истока начинается моя жизнь! Вот шагаю рядом с молодой и самой красивой в мире мамой из прошлого в будущее, и эта картина навсегда запечатлеется в моей памяти, как один из главных эталонов человеческого счастья, которое ничем не измерить. Оно у каждого человека своё.

* * *

Мы с мамой подходим к полю льна. Она берёт меня на руки, потому что колокольчики льна больно колются и бьют по лицу. И мне открывается удивительная картина: пронзительная сплошная синь мягкими волнами бесшумно колышется, подобно озеру, а я плыву, как на корабле. С тех пор я больше никогда не видела цветущего льна, но что есть рай на земле, узнала ещё тогда. Не найти подходящих слов для поля цветущего льна. В нём очарование цветущей юности ранним утром и грусть увядания к полудню, когда в пик жары он закрывает свои лепестки, а с восходом солнца поле, как по мановению волшебной палочки, снова становится голубым; в нём пронзительная синь июньского неба и голубая гладь северных озёр; в нём неброская ситцевая красота суровой русской природы и чистые ткрытые голубые глаза русских детей и глаза умудрённых стариков. В нём можно продолжать сравнения до бесконечности, но равнозначного цветущему льну всё равно не найти. Его не сравнить ни с какими красотами мира. Это будто голубое озеро-море без воды.

При малейшем ветерке в утренние часы по его поверхности пробегала лёгкая рябь. К обеду озеро исчезало, возрождаясь вновь утром.

* * *

Просыпаюсь оттого, что в глаза сквозь щель на повети (сеновал) ласково бьёт раннее солнце. Я лежу на зелёном душистом сене, заботливо укрытая мамой пёстрым лоскутным одеялом. На душе непередаваемое словами ощущение счастья бытия. Слышно: кукарекает петух, вдали играет рожок, выводя побудку-песенку на мотив «выгоняйте-ка скотину на широкую долину». Изредка щёлкает кнут пастуха Ивана – нашего деревенского дурачка. Зимой его содержат всей деревней: он переходит от двора к двору, выполняя простую крестьянскую работу – отгрести снег, наколоть и принести дров в избу и другое.

Помню, утром мама меня и Ивана кормит кашей за одним столом.

– А каша-то на воде, – простодушно и открыто замечает он.

– Ванюшка, вот ты дурак-дураком, а понимаешь, что каша-то без молока, – тоже откровенно замечает мама, и все весело смеёмся. В каждой деревне был свой дурак, которого опекало всё общество и привлекало его к посильному труду. Бездельников и нахлебников деревня не любила. Пастух гнал стадо за поскотину: это общая площадь за околицей, высокая изгородь из толстых жердей не давала скотине вернуться на родные подворья. Летом пастуха кормили, также по очереди, все дворы. Ни о каком денежном вознаграждении речи не шло: денег просто ни у кого не было. Нам, детям, очень нравилось носить ему обеды: бутылка молока, заткнутая газетой или чистой тряпицей, два яйца, огурец и много сырой картошки. Её мы пекли тут же на костре и уплетали за обе щёки вместе с пастухом, закусывая сичинами (местное название ругоза) и диким луком, в изобилии растущим по берегу. Поев и искупавшись, шли в лес за грибами и ягодами или драть лыко и ломать веники. Заготовки дикорастущих даров природы входили в круг обязанностей детей в крестьянских семьях.

* * *

Мама сидит за столом и что-то перебирает или штопает одежду. Я костяной гребёнкой чешу ей волосы, а они длинные-предлинные, толстые-претолстые, блестящие и чёрные цвета вороного крыла, а пахнут вкуснее хлеба (которого тогда нам так не хватало). Я справиться с ними не могу – силы и умения ещё нет, делаю ей больно, она морщится, но милостиво терпит, а я это воспринимаю как ласку.

Поколение детей войны испытало большой её дефицит. Нашим матерям просто некогда это было делать: они трудились день и ночь, чтобы прокормить нас. Почти все женщины проводили на войну своих мужей и старших сыновей, которые в большинстве своём не вернулись назад.

В 44-ом году у нас во дворе осталась одна коза.

«На скотину напал мор», – говорила мама. Однажды я долго играла на тёплой печке, семилинейная лампа потушена, я стала слезать с печки и грохнулась на пол, не найдя приступки. А русская печка на русском севере до двух метров высоты.

Очнулась от маминых слов:

– Пусть сдохнет последняя коза, лишь бы Нина осталась живой.

И я в тот момент поняла, как мама меня любит.

Мы, дети, знали, что скот на деревне это всё – питание, одежда, тягловая сила. Лошадей для работы на личных подворьях никому не давали, на всю деревню был один хромой мерин по кличке Копчик, списанный и не взятый на войну. Пахали огороды на коровах, а боронили наши матери, запрягшись по четыре-пять человек (и эта картина до сих пор стоит у меня перед  глазами), как бурлаки Репина.

* * *

Вот мама ведёт меня за ручку по деревянному мосту через речку Шингарь. Солнце уже давно скрылось в болоте, за деревней Дьяконово, что в четырёх километрах от нашей. Влажный туман приятно обволакивает и охлаждает наши тела после июльского пекла. Ночь скрывает от нас пасущихся в долине коней. Слышно только позвякивание ботал, а с мамой мне очень хорошо и вообще ничего нестрашно даже в темноте. Незабываемая картина!

* * *

Мы с мамой на плоту: лучим рыбу. В руках у неё острога. Тёплая летняя ночь, на улице ни ветерка, даже не шелохнётся камыш. Тишина, покой. Кажется, что мы одни в целом свете, но мне не одиноко. Плот наш тихо несёт по течению. На краю стоит большой чугун с водой, на нём железная заслонка от печки, на которой горит лучина.

Я в качестве противовеса лежу на животе, свесив голову почти до воды. Дивная сказка открывается моему глазу: водоросли тихо колышутся по направлению течения, рыба чутко спит, только слегка пошевеливает плавниками, а щука сторожко замерла в зарослях камыша, делая вид, что спит.

Мама молниеносно накалывает её на острогу.

* * *

Жара, я лежу на лугу, изобилующем полевыми цветами.

Трава высокая, шелковистая и прохладная. Покой. В душе настоящая нирвана: мне ещё неведомы ни горе, ни заботы, ни обиды – а только трава, небо и я.

Небо бирюзовое, с редкими кучевыми облаками причудливых и постоянно меняющихся форм. В голубом куполе, высоко надо мной, парит и радостно заливается жаворонок. Я любуюсь им, а он как будто это чувствует и ещё нежнее и переливчатее поёт.

Издалека слышу родной мамин голос:

– Нина, доченька, моя маленькая, где ты спряталась? Ау!

* * *

Я иду с мамой по лесу. Узкая тропинка заросла шёлковой травой. Вокруг – высоченные, до неба, ёлки. Солнце сквозь них пробивается еле-еле, и поэтому под ними нет травы, а только редкие веточки кислицы зеленеют на мягком пружинистом покрывале из старых бурых иголок. Наконец, выходим на опушку леса, которую обрамляют вечнозелёные кусты можжевельника. Невдалеке – мельница с запрудой через реку из гранитных гладких и скользких валунов и деревянный мост из неотёсанных брёвен без перил. Надвигается белая ночь: невдалеке пасутся стреноженные кони, молочный туман ползёт по реке в сторону табуна, коростели заводят свои скрипучие песни, похожие на звуки качающейся детской зыбки под матицей деревенской избы. Мне кажется, что они стерегут и убаюкивают колхозный табун. А на другом, высоком берегу – наша деревня, виден родной дом. Я с подругами всё время мечтала, стоя на его высоком крыльце, дойти до горизонта и пощупать его руками, а может быть, даже попытаться вскарабкаться на мягкие облака-сугробы в небе.

* * *

В один прекрасный день мама пообещала меня взять с собой в соседнюю деревню Марково.

Марково было совсем недалеко от нас, за рекой, тоже на горушке. В морозные тихие ясные дни нам были видны дымки из печных труб этой небольшой деревеньки. Я давно мечтала побывать там, так как заметила, что за её околицей небо соединяется с землёй. Небо такое высокое над нашей деревней, а у Марково можно до него дотронуться руками. Я пыталась разгадать эту загадку. Часто смотрела в окно и мечтала побывать у границы неба и земли.

– Эта граница называется горизонтом, – сказала мама.

Спала я в эту ночь неспокойно и чутко, боялась проспать, слышала, как мама ставила противни с хлебом в протопившуюся русскую печь, затем доила корову. Вот она пришла с ведром-подойником на кухню, осторожно, чтобы не разбудить меня, поставила его на стол и стала процеживать молоко в глиняные горшки. Достала из печки деревянной большой лопатой хлеб, выложила его на стол, застеленный холщовым полотенцем, сбрызнула изо рта караваи водой и подошла ко мне.

– Дочка, вставай, пить парное молочко.

Я быстро выпила кружку молока без хлеба, и мы пошли к берегу. Выбрали короткую тропинку, ведущую в соседнюю деревню не по дороге через мост, а по лавам. Было ещё очень прохладно. Туман уже рассеивался над рекой, и отдельными рваными тучками двигался по течению реки.

Мама перенесла меня через речку на закорках, потому что руки у неё были заняты большой корзиной, и мы стали подниматься в гору. Мокрая холодная трава цеплялась за ноги и больно щипала мне глаза. Поднявшись на горушку, я с ужасом обнаружила, что горизонт отодвинулся от деревни Марково и уже находится за другой деревней  Зеленцино.

– Мама, горизонт убежал от нас!

– Дочка, мы его никогда не догоним. Вырастешь, пойдешь в школу, и тебе там расскажут, что такое горизонт.

* * *

Мама водила меня в леса и луга, приучая к сбору грибов и ягод, и это перешло у меня в большую любовь к родной природе. А там, на малой Родине, грибов росло видимо-невидимо: и рыжики, и маслята, и белые боровики, сырые и сухие грузди. Лисички не брали, считали их поганками и смеялись над приезжими горожанами, что они такие глупые: не знают настоящих грибов. Опята брали только летние, самые ранние из всех грибов. Отваривали, солили, и наутро они уже были готовы к употреблению.

А какие рыжички мы собирали на милой поскотине (часть леса около деревни, где пасли домашний скот), поросшей на опушках и полянках молодыми ёлочками, около них травка ровная, словно скошена, как модные теперь английские газоны. Её аккуратно подстригла, но не вытоптала скотина, а по ней, будто понарошку, набросаны небольшие, с ельцинский рубль рыжички с радужными зелёными ободками по шляпкам, с терпким молочком по срезу и бесподобно пахнущими. Брали их ранним утром по холодной росе, чтобы не высушило солнышко, не вытоптала скотина и, самое главное, надо было успеть собрать раньше всех. Для летнего употребления мама солила их в чугунке, не вымачивая (рыжики вообще не вымачивают и даже жарят, не отваривая), сдабривала молодым чесночком и укропчиком, а сверху клала деревянный кружочек с грузом.

 Вот моя деревня, вот мой дом родной…

 А с чего начинается Родина? Конечно, с родительского дома и моей деревеньки Пустошново, что стоит на высоком берегу реки Шингарь с широкими заливными лугами. Речка небольшая, но с буйным характером, по весне разливалась широко и сносила все мосты и лавы, прекращая сообщение с соседними деревнями и сёлами. На время разлива учеников из соседних деревень отпускали на каникулы или же расквартировывали в нашей деревне у родных и знакомых. А река Сухона, в которую впадает наша речка, в это время начинает течь вспять, в обратную сторону в Кубенское озеро. Только две реки в мире имеют такой характер – Амазонка и наша Сухона.

Красоту своей милой родины, Вологодчины, не забуду до самого смертного часа. Это был такой глухой и дикий уголок России! К нам впервые прилетел маленький санитарный самолет летом 1947 года и приземлился в пойме реки. Вся округа – и стар и млад – сбежалась смотреть на это чудо техники. Когда в самолёт погрузили молодого тракториста, раненного быком, и лётчик крикнул из кабины: «От винта!» – все в ужасе кинулись врассыпную, многие поскакали в реку, и я в том числе, меня обуял такой страх: думала, что и в воде мне нет спасения.

По вологодским меркам деревня наша относительно большая – 47 домов, с хорошей семилетней школой, бывшей церковно-приходской. В одном километре от деревни на высоком красивом месте стояла Церковь. Школа располагалась недалеко от нашего дома, но её не было видно из-за высокого сада. Находилась она на задворках нашей усадьбы, как бы на окраине другой деревенской улицы. А какая она была крепкая и добротная, двухэтажная! Большие светлые классы с печками-голландками чёрного цвета, с тёплым туалетом внутри, с помещением для уборщиц и большими котлом и печью. После гражданской войны, а также перед последней Отечественной, готовили в ней обеды для учащихся (это помнят мои старшие сёстры). Имелся парадный вход с крыльцом и отдельный выход на задний двор, к колодцу и дровянику. А особенно запомнилась широкая лестница с крепкими ступенями и перилами, по которым мы в переменки лихо съезжали вниз. Школе и тогда уже было не менее полувека, но она даже не подавала и малейших признаков старости, как-будто построенная из сибирской лиственницы на века.

Сад около неё был посажен правильными аллеями по сторонам  прямоугольника, где росли высоченные тополя, берёзы, черёмухи, рябины и яблони, мы знали каждое дерево, каждый сучок, вкус ягод и яблок на них. Яблони были дикими, плоды на них не превышали размер куриного яйца, горьковато-вяжущего вкуса, как кора осины.

Внутри сада проводились линейки и уроки физкультуры. Он никогда не был пуст, даже летом, и служил местом наших игр и забав на бревне и турнике. Донат Клушин, директорский сын, как соловей-разбойник, всегда висел высоко на деревьях, поджидая мою сестру Риту, с которой любил бегать по саду, а мы играли в догоняшки и прятки и не давали возможности буйному росту трав.

Деревня красивая, с барскими домами, покрытыми деревянной осиновой дранкой, с небольшими светёлками на крыше. В палисадниках и в огородах растут яблони, черёмухи, рябины и липы, над которыми в полдень в жару летают рои пчёл, издающие мирное жужжание. Лёгкий ветерок слегка колышет марево июльской жары. В деревне тишина, даже не лают собаки – разморило от жары, и они спрятались в тенёчек.

В это время она отдана во власть детворы: взрослые все на работе. Мы по-хозяйски осматриваем соседские яблони и черёмухи и, на приглянувшихся, подолгу сидим. Особенно сладкой была черёмуха тётки Анны Копейкиной, крайний в деревне дом. Днём в избе никого нет, а уже вечером она всегда знала, кто лакомился её черёмухой. Оказывается, в доме, под замком, сидела её дочь Шура, сбежавшая со сплава леса и скрывающаяся от НКВД. Это был общий деревенский секрет взрослых.

* * *

Мой дом, высокий двухэтажный, с балконом и светёлкой – самый лучший в деревне – с богатой мебелью и даже настоящим персидским ковром. Он мне казался дворцом: лучше, удобней и краше во всей округе не найти, стоял на пригорке, на первой надпойменной террасе реки Шингарь – левого притока судоходной реки Сухона, образующей с рекой Вологдой могучую Северную Двину. Крыша его была аккуратно покрыта осиновой дранкой, как черепицей. Снаружи стены дома обшиты дощечками в ёлочку. Светёлка и балкон придавали ему неповторимый вид. Балкон имел красивые перила с художественно выстроганными дощечками и балясинами, а внизу на уровне первого этажа под ним находилось пустое пространство – открытая летняя терраса с крепким деревянным полом, где вечерами молодёжь частенько проводила гулянки во главе с восседающим на стуле гармонистом. Если очередной паренёк-гармонист подрастал и уходил на войну, а другой ещё по возрасту не подходил для вечёрок, тогда кто-нибудь из девушек играл «ротоушку»: голосовое исполнение плясовой музыки ртом. Особенным мастерством в этой игре отличалась моя сестра Лида.

Наш дом великолепно смотрелся среди окружающих его построек. Большие с резными наличниками окна выходили на три стороны. Солнце освещало комнаты круглый день. Из окон была видна вся деревня. Построен своеобразно и практично. Помещение, где стоит печка, является основным и жилым. Холодное помещение – горница – отделено от тёплого капитальной стеной, где живут летом, а зимой хранят продукты: муку, соль, травы-приправы, сухие грибы, летнюю одежду.

Хозяйственные помещения от жилых отделялись большими сенями, и всё вместе – под одной крышей. Из сеней вели двери на поветь: пол, настеленный над скотным двором на уровне пола жилого помещения. В дальней половине повети хранится сено. По стенам развешаны конная упряжь и косы, стояли большие лари для зерна и муки (пустые в те годы), где мама прятала от нас небольшие и редкие запасы сахара и подушечек-карамелек. Мы всегда их находили и съедали почти всё, за что неотвратимо вечером наступало наказание – затрещины, выволочки и угон в «лагерь», то есть на свежий бодрящий воздух улицы.

В одном углу повети оборудован туалет, в другом – жернова, на которых мы часами мололи зерно и солод, толкли в ступе льняное семя. Люк и лестница в повети вели к скотине. Мы, не выходя на улицу, могли обихаживать её, там же трепали лён (тресту) ручными мялками, а кострица от него служила подстилкой для скота. В некоторых домах с улицы на поветь был устроен въезд из толстых горбылей для телег с сеном или каким-то многомерным грузом.

Погреб (подпол) не делали. Пространство под  жилым помещением, высотой до двух метров, служило для хранения овощей и солений. Грунтовые воды находились сразу под почвой, поэтому грядки на огородах приходилось делать очень высокими.

* * *

Наш дом имел свою историю и тайну. Его построил зажиточный крестьянин. Он строил своё жильё вместе с сыновьями на века, но совсем немного не успел закончить и счастливо пожить в нём со своей семьей. Пришли лихие годы: крестьян сгоняли в колхозы, единоличников раскулачивали или ссылали на Соловки и в Нарым, облагали непосильными налогами. Недостроенную поветь и крышу над ней пришлось делать нашей семье.

У первых хозяев дом купили братья Соколовы. Мы приобрели дом у них перед самой войной, сразу после моего рождения в сороковом году в деревне Лаврентьево. По особому согласованию с нами, две жилые комнаты первого этажа занимала старенькая мать их, бабушка Варвара с козой Манькой. По-деревенски её звали бабка Варвара. Всех пожилых женщин в вологодских деревнях звали так, также как произносили не тётя, а «тётка». Козьим молоком она часто потчевала нас и даже научила меня доить козу.

Оба её сына жили неподалеку в Старом селе, в восьми километрах от нашей деревни. Их жёны не желали жить со своей старой свекровью, даже не отпускали к ней детей. Так ни разу мы не видели их у бабушки. Только теперь я понимаю, какая это была трагедия для бабки Варвары. Поэтому она привязалась к нам, и мы ей отвечали тем же, считали её своей. Нрава бабка была спокойного, кроткого, никогда ни с кем не ссорилась. Она прекрасно ладила с нашей мамой, имеющей вспыльчивый характер. Вскоре бабкиных сыновей взяли на войну, но они пообещали по возвращении забрать мать к себе. Все считали, что война будет недолгой. Но война затянулась на страшные и кровопролитные четыре года, и бабке Варваре, кроме нас, некому было помочь. Все радости и тяготы она переживала и делила вместе с нами. А мы с нею: в военные годы – эрзац-хлебом, а в голодные вёсны 44-47 годов вместе ели макушки (по-вологодски «макоушки») от клевера и подсолнухов, лепёшки из гнилой перемёрзшей картошки и супчики из лебеды и крапивы.

* * *

В нашем доме было много изделий из бересты и берёзы. В туесах из бересты мама солила рыжики и хранила сметану, её закрывали берёзовой крышкой, в которую вставлялся венчик-мутовка, и мы ею сбивали масло.

С сестрой Ритой нам нравилось сбивать масло не только из сметаны, но и из простого молока в стеклянных бутылках: соревновались – у кого быстрее получится. Сидим с ней на печке и трясём молоко, долго-долго трясём. Наконец, на стенках появляются крупинки масла, и вскоре они сливаются в маленький комочек.

Из берёзы в нашем хозяйстве были – валёк, рубель, трепало, прялка, а из бересты – лапти, корзины, коробочки, хлебницы, солонки настольные и карманные, пестери разных размеров прямоугольной формы. Лапти делались по форме ноги.

В них ходили на сенокосы и жатву – в жару прохладно, легко и не колет стерня. На дальнюю охоту, на болото за ягодами морошкой и голубикой, на лесные промыслы – за грибами также надевали лапоточки: в них не застаивается вода и быстро высыхают ноги.

А вот лапти в моей деревне в послевоенные годы носили уже только старики, надевая их на покосы и иногда на болото. В новые сапоги отец и брат при шитье клали между двумя стельками берёзовую для скрипа. После войны это считалось большим шиком у молодёжи. Осенью, весной и летом взрослые ходили в сапогах, в сильную жару босиком, а дети и подростки до самого почти снега бегали босыми. Широкие листы бересты расстилали под углы сруба на кирпичные столбы, чтобы сырость не могла проникнуть от земли к бревнам нижнего венца, спасая его от гниения. Толи и рубероида в деревнях не было.

Всего не перечесть и сразу не вспомнить, сколько полезных вещей делали в русском крестьянском хозяйстве из берёзы, и сколько изделий из неё было у нас в доме.

* * *

Комнатные цветы в горшках в нашем доме были всегда – и зимой, и летом. А вот в палисадниках на Вологодчине цветов не сеял никто. И причин этому было несколько: обилие и разнообразие полевых цветов рядом с домом, на лугах. Недаром славится до сих пор вологодское масло. Обширное разнотравье и разноцветье на заливных лугах  поедалось коровами, что и придавало неповторимый букет вологодскому маслу. Другая причина — малоземелье. Все деревни Вологодчины тогда ещё были живы, но среди болот и лесов, занимающих большую часть области, пахотной земли не хватало: каждый клочок, даже на приусадебных участках деревенских жителей, засевали житом и крупяными культурами – не до цветов, «не до жиру – быть бы живу». Тяжёлое время пришло в страну.

Цветы всегда украшали жилища крестьян. В моём детстве и отрочестве это были герани, Ваньки-мокрые, бабьи сплетни, розы, фуксии, а в кадках у всех стояли фикусы с огромными блестящими кожистыми листьями, с которых мы каждую неделю стирали пыль. Вырастали они, как правило,  до потолка.

Если где-то сейчас увидишь на школьной фотографии фикус и круглую чёрную печку-голландку, – это снимок военных и послевоенные лет.

* * *

Сколько я себя помню и осознаю, в моей семье читали все. У нас в доме было только две больших книги: Библия с красивыми картинками и непонятным старославянским языком и том с произведениями Пушкина. Он был в тёмно-сером коленкоровом переплёте, с отломанными углами (мама говорила, что углы были металлическими, а досталась ей книга от дедушки, который был сельским учителем).  Я её поднять не могла, такая она была большая и тяжёлая. В нашей маленькой деревеньке не было библиотеки. Книги нам давали учителя и сельский «учёный» дедушка Ильичёв. Он появился в нашей деревне неизвестно откуда перед войной, а приютила его у себя одна бабушка. Дед был очень грамотный – у него не переводились книги, газеты и даже журналы. Где он их брал – мы не ведали. По виду он казался настоящим старцем и выглядел, как святой с иконы, с пышной красивой седой бородой, строгий и неулыбчивый.

Побеседовать о новостях в стране и мире к нему приходили не только наши соседи, но и жители из других сёл и деревень. А кто он был и откуда, какого роду-племени – неизвестно.  В те военные и послевоенные годы работы хватало не только взрослым, но и детям. А время для чтения интересных книг всей семьёй выкраивалось, как правило, в зимние вечера. Приходили на огонёк и соседи.

В конце дня мамой или старшими сёстрами совершалось каждодневное ритуальное действо. Семилинейная, под железным абажуром, лампа, висящая в центре комнаты над столом, снималась с крючка, заправлялась керосином (если он был), очищался от нагара фитиль и тщательно, до блеска, чистилось стекло мятой газетой или ветошью несколько раз. Снова и снова осторожно протиралось и любовно проверялось на вытянутой руке мамы или старших сестёр в лучах заходящего солнца. Добившись хрустальной чистоты, стекло водружалось в горелку, затем подкручивался и проверялся на горизонтальность фитиль, чтобы не было копоти на стекле и большого расхода керосина. Лампа служила не только для освещения, но и для тепла.

Наконец,  наступал вечер. В большой комнате после ужина все собирались за столом в кружок, зажигалась лампа, и начиналось семейное чтение. Особенно художественной выразительностью отличалось чтение моей старшей сестры Лиды, и я, открыв рот, ловила и запоминала каждое движение её губ, бровей, оттенки интонации и мечтала о скором её замещении на этом посту. Было уютно, покойно, тепло и сытно, в комнате светло, на потолке чуть покачивается тёмный круг от абажура, на кухне мирно кипит самовар, на полу настланы чистые домотканые половики, я сижу на них, уткнувшись в колени к маме, её рука ласково гладит и почёсывает мою голову, и я незаметно засыпаю. Как живо я представляю эту картину до сих пор и благодарна судьбе, что память сохранила счастливые моменты, которых было в моей жизни не так уж мало.

* * *

Недалеко от места слияния речек Чёрного и Белого Шингарей, из окон нашего дома виднелась высокая – выше окружающего леса – каменная колокольня церкви Воскресения Христова: в народе – церковь Николы, видимо, по названию придела к ней. Она состояла из двух зданий – основной церкви и большой колокольни. Внутри высоко под куполом летал ангел, а на стенах: барельеф распятого Христа с капающей кровью и многочисленные фрески с картинами из библии – Страшный суд, Иоанн Предтеча с отрубленной головой и другие. Мне всегда там было страшно и жутковато: возникало такое ощущение, что меня и всех людей вот-вот за что-то накажут. Уже в те годы начали разбивать стены церкви на кирпичи.

Но наши предки умели строить на века и отдельные кирпичи не хотели вылетать – отваливались целые блоки. На заднем дворе церкви ещё стояли деревянные дома. Весной церковный сад превращался в буйство пышно расцветающих и благоухающих медвяными запахами сиреней и черёмух. Особенно много было высоких кустов белой сирени с крупными кистями. Мы ломали цветущие ветки черёмухи, а летом лакомились спелыми ягодами.

Около церкви было старое кладбище. На одной из могил лежала огромная каменная плита, на которой старославянской вязью написана фамилия и прозвище «Золотое горлышко». Мы подолгу задерживались около неё, строили различные предположения, обсуждали деревенскую легенду о золотом кладе в этой могиле. За кладбищем не ухаживал никто. Обеспамятела Россия. Видимо, заботу о погостах заслонило колоссальное напряжение нации.

Половину тёплых летних дней в детстве мы проводили около церкви, расположенной рядом с речкой и широким ровным полем, на котором ранней весной мы жгли костры, пекли картошку и сорочьи яйца, а вокруг рос еловый лес, куда мы ходили на вырубки за малиной и грибами. Я теперь даже самой себе не могу дать ответ: что нас туда так влекло? Целыми днями мы пропадали там. Казалось бы, заброшенные дома и полуразрушенная церковь, неухоженное кладбище должны были пугать детей! Видимо, на уровне подсознания нас манило намоленное, красивое место. В распаханной части поля сеяли колхозную рожь и сажали картошку жители нашей деревни. Ранней весной в пойме реки, около церкви Николая Угодника первыми из всего многообразия цветов, рядом с оставшимися островками снега появлялись нежные синие подснежники с картошечками в земле. Мы пробовали их на зуб – невкусные. Я думаю, это были дикие крокусы. В сырых местах, в кустарниках, чуть позднее расцветали настоящие фиалки, с крупным, до 5 см, круглым колоском-цветком с водянистым хрупким стволиком, как у Ваньки мокрого, и тонким ароматным запахом.

Русская печка

Основной и главной «мебелью» в каждом доме нашей деревни была печка. Почему у русских появилась поговорка «надо плясать от печки»? Да потому, что перед началом строительства крестьянин определял на плане будущего дома место печки и под неё выкладывал крепкое основание-фундамент, а затем – основной сруб избы.

Много пословиц и поговорок сохранилось в народе о русской печке: «Красна изба углами, а печь пирогами», «Если бы не печь, то куда Емеле прилечь», «На печке соломы пучок – это мой мужичок, за него завалюсь, ничего не боюсь». Я считаю, печка, мама и мы, дети, были единым живым организмом. На печке рожали наши матери и пра-пра…бабушки, росли и крепли дети, умирали старики.

Печка взрастила тысячи здоровых поколений русских людей. Деревня и слышать не слыхивала, и видеть не видывала никаких радикулитов, хондрозов и ОРЗ. Умеренно горячее, постоянное сухое тепло кирпичей излечивало многие болезни, даже чесотку. Голеньких ставила нас мама перед устьем топящейся печки, натирала смесью дёгтя с горючей серой, поворачивая разными боками к жару, и никакого внимания не обращала на наш рёв. Чесотку, как ветром сдувало через два-три дня.

Печка предсказывала нам погоду: красный огонь в печи – к морозу, белый – к оттепели; дым из трубы столбом – к хорошей ясной погоде, стелется к земле – к затяжному ненастью, воет в трубе – к сильному бурану. Печка почти во всех деревенских домах Вологодчины стояла слева от входной двери на кухню, а двумя боками выходила в другие передние комнаты.

Рядом и на одном уровне с печкой располагались полати, примыкающие к глухой стене дома, а вторые полати были с другой стороны, но выше, почти под потолком. Если на ночь в доме останавливались гости, мы спали на полатях: тёплоедополнительное спальное место в тёмном закутке за печкой.

На других полатях хранился лук россыпью, и я не припомню, чтобы он портился. И вот почему. После уборки лук подсушивали несколько дней на солнышке на грядках или у открытых дверей под крышей на повети, пока не позеленеют бока и не начнут издавать при перемешивании характерный шуршащий звук. Затем мы садились в кружок и не спеша, обдирали высохшую шелуху с каждой луковицы до сочной чешуи, рассыпая очищенный на чистую дерюжку. И таким образом уничтожали луковую муху, которая всего больше и вредит луку при хранении. Луковицы с крепкими высохшими перьями плели в косы и развешивали на кухне. Остальной лук разваливали на полатях. На луке через некоторое время снова образовывалась сухая чешуя, но уже чистая, без пыли и луковой мухи.

Вместе с полатями печка принимала на себя до десятка детей. Сверху всё видно и безопасно. Всё, что происходило внизу, мы смотрели как спектакль, и нами принималось безоговорочно.

* * *

В ненастные дождливые дни или в морозные длинные вечера вся деревенская детвора забиралась на печку: играли в карты дурачка и пьяницу, или в кости и камешки, проходили уличный всеобуч. Украдкой от учителей рассматривали прекрасные цветные иллюстрации в Библии, тайком хранившейся у родителей, что было тогда небезопасно: атеизм железным сапогом громыхал по России, уничтожая прекрасные древние храмы, которыми обильно была обихожена вологодская земля. Но, несмотря на это, деревня чтила только церковные праздники, не признавая новые светские.

* * *

К престольным праздникам готовились загодя. Тогда печку и полати мы покидали. На них мама стелила холст, рассыпала рожь или ячмень, периодически сбрызгивая водой до набухания и проклёвывания зёрен, затем сушили в печке, они становились мелкими тёмными, морщинистыми, их мололи на жерновах до фракции ячневой крупы. В результате получался солод золотистого цвета с приятным сладковатым запахом. Брали огромную глиняную корчагу с летком – отверстием в нижней части её, в неё клали крупно порубленную чистую ржаную солому, на которую насыпали солод, забивали леток деревянной пробкой, заливали водой и ставили в вольный жар печки томиться до следующего дня.

Мы, дети, с нетерпением ждали утра и поторапливали взрослых. Наконец, корчагу выдвигали большим ухватом на край шестка, под неё ставили корыто, похожее на шинковку, выбивали пробку из летка, и начинало течь сусло густой золотистой струёй, как только что выгнанный гречишный мёд. А солома в корчаге не давала оседать солоду на дно и забивать леток. Мы уже наготове держали кружки, уговаривая маму налить ещё и ещё этого сладкого ароматного густого напитка.

Затем сусло мама заквашивала хмелем. Нет лучшего пива! На Вологодчине и в Сибири уже давно не варят такое пиво, перейдя на быструю технологию браговарения. Оставшееся содержимое корчаги высыпали в большую бочку, заливали колодезной водой, заквашивали – так получался прекрасный пенный пивной квас. Бочку закрывали деревянным кругом и выносили в сени, на ней постоянно стояла большая кружка или ковш для домочадцев и всех приходящих в наш дом гостей и соседей. Причём ни в пиво, ни в квас не добавлялось ни грамма сахара. Он и за чаем-то был в прикуску, а чаще, вприглядку. В сороковых годах часто в пищу шёл сахарин – на кружку воды одна маленькая таблетка, который расфасовывался в небольшие пластмассовые круглые коробочки чёрного цвета.

* * *

У печки также готовили чай, уже давно ставший русским напитком. В ней было устроено специальное отверстие под самоварную трубу. В самовар клали остывшие угли из печки или лесные еловые шишки, раздувая их обычным сапогом по принципу мехов гармони. В каждой избе место самовара у печки можно было определить по углублению в полу, почерневшему от выпавших горячих маленьких угольков и искр. Ставился самовар в левый угол стола. У самовара собиралась вся семья, приглашали соседей и путников, которых надвигающаяся ночь заставала по пути в город Вологду. Никто и никогда в деревне не отказывал им в гостеприимстве, потому что сами часто оказывались в такой же ситуации, неся в котомках или везя на саночках на продажу ягоды, грибы или махорку из выращенного на огородах табака, чтобы в городе прикупить хлеба или мануфактуру: ситец, сатин, платки.

К чаю подавались кушанья, и неторопливо текла задушевная беседа. Чай пили с блюдечка, помаленьку откусывая, наколотый сахарными щипцами, рафинад. К одному стакану, по неписаному уговору всем полагался один кусочек сахара, и я, неукоснительно следуя этому правилу, старалась выпить как можно больше стаканов. Я предполагала, что за беседой не заметят моего особого интереса к сахару, и только дружный смех взрослых на пятом или шестом пустом стакане у крана самовара останавливал моё чаепитие. За чаем обсуждали текущие дела и намечали будущие: сватались женихи и пропивались невесты, договаривались о складчине и «помочах», путники делились новостями.

* * *

Печка на Вологодчине почти до конца сороковых годов прошедшего века служила баней. Этот банный способ мы долго держали в секрете, переехав в Сибирь. И только недавно я стала говорить об этом, не стесняясь. До войны в нашей деревне была большая общая баня на берегу реки, но в 1945-47-х годах её заняли под лечебницу для коней, которые возвращались то ли из армии, то ли из ГУЛАГа и лагерей, отощавшие и чесоточные. Моя старшая сестра Валя, к тому времени уже ветврач, лечила их. И чем только эта баня не пахла! – пришлось её сжечь. Построить новую баню было некому: обезмужичели деревни и сёла Вологодчины. Видимо, частенько в наших краях наступали тяжёлые времена – без кормильцев и строителей, поэтому и печки клали такие огромные, на всякий случай, – а вдруг придётся в ней мыться.

Как мылись в печке? Утром, как всегда рано топили печь, в неё ставились чугунки с водой. Под (низ, пол) печи чисто выметали, и ближе к вечеру на него стелили ржаную солому, чтобы, сидя, не обжечься. Она издавала приятный аромат и задерживала воду, излишки её стекали на шесток и дальше – в ушат на полу. Под печки имел небольшой наклон к устью, а свод по высоте позволял сидеть «во весь рост» взрослому мужчине. Туда залезал очередной член семьи, ему подавали деревянную шайку-ушат с горячей водой или щёлоком и мыло, и он свободно мылся там и даже хлестался веником. Окатывался же холодной водой в сенях, а дети – на кухне. Старшая сестра долго объясняла своему мужу-сибиряку, как залезать в печку и мыться там, но он умудрился встать во весь рост в дымоход и вылез оттуда, как чёрт, весь в саже. Мы долго смеялись, но взяли с него слово, не рассказывать про нашу «баню» в Сибири. Он сдержал своё слово.

* * *

Печка для нас, детей, была нашим домом, нашей крепостью, кормилицей и защитницей. Напроказив, мы бесшумно заскакивали подальше на печку и полати от маминых мечущих молнии глаз и тихо сидели там, пока не пройдёт гроза. И не всегда у неё хватало сил и желания извлекать нас оттуда. А если и вытаскивала, то, как правило, не меня, и уж тогда сёстрам доставалось. Я, в знак солидарности и для шумового эффекта, плакала и выла с печки вместе с наказуемыми, ненадолго умолкая при маминых словах: «Тонькя (на русском севере имена произносили с буквой «я» на конце), замолчи сейчас же, а то и тебе перепадёт», – а я снова и снова принималась выть и канючить, пока не проходила мамина ярость.

* * *

Печка не топилась только три дня в году по причине вымораживания тараканов. Когда наступал сильный мороз, мы всей семьей покидали наш дом с открытыми дверями и ночевали у соседей, затем «готовеньких» выметали веником. Но к началу следующей зимы они опять несметными полчищами появлялись на потолке над печкой и полатями и вместе с детворой весело шумели, шевеля усами и перебирая лапками. Мы совершенно не мешали друг другу. У нас, детей, они не вызывали раздражения и брезгливости – это был какой-то симбиоз в нише самого тёплого печного пространства. Почему их тогда так много было в сороковые годы, я не понимала. Уже давно вологодская деревня не знает тараканов: наоборот, они стали атрибутом городской жизни.

* * *

Не всегда самой печке доставалось хорошего топлива – дров берёзовых и еловых, ядрёных сухих полешек, умело наколотых сильной мужской рукой. По большим поленницам дров у дома можно было определить, в какой семье остался ещё крепкий дед, но голод в годы военного лихолетья первыми скосил стариков. Заготовка дров упала не неокрепшие плечи детей и подростков. Мы с сестрой брали санки, по глубокому снегу ехали в лес за дровами, пилили полусгнившие деревья, собирали упавшие сучки и волокли их к дому. Такие дрова, конечно, давали мало тепла, но и ими мы делились с беженцами из Белоруссии и вывезенными по дороге жизни блокадниками-ленинградцами.

* * *

На печке хватало места всем. Набегаемся, накупаемся в холодной воде неглубокой курьи, на дне которой ещё лежит припаявшийся лёд, залезем на печку все синие с кожей в пупырышку или плохо ощипанного цыплёнка, не выговаривая «тпру», укроемся огромным тулупом, хорошенько пропотеем, и никакая хворь нас не брала. Наши матери, возвратясь поздно с работы зимой и напившись чая, присоединялись к нам, и начинались рассказы о маминой молодости, сказки, бывальщины, были и небылицы. За окном воет пурга, а на печке с мамой тепло и уютно и не страшно, что где-то в соседних деревнях живут злые колдуны. Они днями бывают людьми, которые живут среди нас, а ночами оборачиваются то в свиней, то в колесо. Насылают на людей порчу: вдруг у знакомой женщины в животе вырастает большая щука. Плотники, обидевшись на маленький гонорар и плохую кормёжку, делали в новом доме какое-то устройство, которое не давало покоя и житья новосёлам: по ночам во всём доме стучит, гремит и воет. В лесу начинает «водить» по кругу женщину, собирающую грибы – высоченное существо, выше верхушек леса. А она, наконец, вспомнив про крестное знамение, неожиданно и мгновенно оказывалась около родного заулка (отгороженный участок крестьянской усадьбы около боковой части дома, где располагались ворота для скота и въезд-взвоз на второй этаж над скотным двором).

А иногда, переходя соседнее Ершовское болото, припозднившиеся крестьяне видели блуждающие синие огоньки. Они показывали, где лежат в тине убитые злыми татями-разбойниками богатые путники и молят прохожих, чтобы их достали и захоронили по-христиански.

* * *

Перед праздниками печка ласково и торжественно сияла, помазанная белой глиной. Приступки к ней выскабливались и мылись дресвой с мылом, рядом стоял, сверкая начищенными боками медный пузатый ведёрный самовар. Чистили его растолчённым в пудру красным, хорошо обожжённым кирпичом. В печурках лежали чистые рукавицы и портянки. Эти приметы создавали ощущение праздника за несколько дней до него и, наконец, он наступал вместе с вкусными запахами и предвкушением обильной еды.

Мама хлопотала у печки, мы дружно суетились около неё. На загнетке (угли, сгребённые в одну сторону около устья) у горячих углей, ещё посверкивающих синими всполохами язычков огня, жарились начинки на пироги, пеклись блины. Как споро и ловко всё это у неё получалось: ухват так и мелькал в умелых быстрых руках.

Ах, эти мамины руки! Они не сравнятся ни с чем, даже с крыльями, как пела Клавдия Шульженко, – разве только с волшебными пассами мага-кудесника. Они умели всё: сеять из лукошка жито и убирать его серпом, увязывая  быстро и умело в снопы и ставя их в суслоны; теребить лён и мять его ручной мялкой, чтобы получить из него паклю и куделю, и длинными зимними вечерами сидеть за прялкой, а затем ткать холст на рубашки, полотенца и становины; вязать носки и варежки; делать игрушки из овечьей и коровьей шерсти; выделывать кожи на яловые и хромовые сапоги на всю ближнюю округу. Не перечислить всего того, что умела и делала мама-хозяйка, мама-крестьянка, мама-колхозница.

Она умела жарить, варить, парить и печь чисто русские блюда в русской печке: сальники, картошку в сливках, кислые щи, топлёное молоко с толстой пенкой и золотистыми бусинками жира сверху, всевозможные каши, пироги-рыбники, курники, кулебяки, губники. Пирог с солёными рыжиками был так вкусен, что родилась пословица «ешь пирог с грибами, язык держи за зубами».

Варила кренделя-баранки. В будничные дни готовились кисели без сахара (за неимением оного): молочные, гороховые, клюквенные, овсяные – густые, хоть ножом режь, их ели деревянными расписными ложками и запивались молоком. Щи с мясом готовились ближе к осени, когда вырастает скотина и появляются овощи на огороде. Щи оставляли на ночь в печке для подкисания (суточные щи), и утром они были необыкновенно вкусными. Весной ели суп-болтушку: на чугунок воды несколько картофелин, разбитых сосновой мутовкой до очень жидкого пюре с добавлением небольшого количества молока: весенние надои были малы, и всё молоко приходилось сдавать государству за налоги и госзаймы. А когда появлялись дикорастущие дары леса и полей, зелень на огороде и особенно молодой картофель, матери уже не боялись за нас, и страх голода уходил до следующей весны.

В печке, у загнетки, в большом чугунке варилась молодая картошечка. Мама доставала его большим ухватом, ставила на середину стола, кидала туда зонтики укропа: пар своим ароматом аппетитно щекотал ноздри, в глиняном кувшине стояло холодное жирное молоко, чёрный хлеб нарезался большими ломтями. Мы уже все сидели за столом, каждый раз не меньше десяти xеловек, вместе с подружками, нетерпеливо поглядывая на мамины манипуляции, и ждали сигнала приступать к трапезе.

Какая вкуснятинка – молодая картошечка с малосольными рыжиками, припиваемая холодным молоком в запотевших стаканах! Я понимаю Петра I, любившего вкушать солёные вологодские рыжички, доставляемые ему прямо к столу, к чарочке. Вкуснее их больше нигде не сыщешь! Белые боровики и подосиновики резали, заливали их в глубокой чугунной сковороде сметаной с яйцами и ставили в вольный жар русской печи. Бесподобное блюдо к обеду! Этот деликатес простые  крестьяне ели от «пуза» и называли его просто «жарёха».

По маминым рукам мы могли определить многое. Как они были веселы и подвижны на работе и у печки, когда была еда в доме. С каким восторгом мы смотрели на них! Блины так и отлетали от сковородки: мы на лету хватали их, перекидывая с руки на руку, как печёную картошку из костра, макали в ароматные, ещё скворчащие, свиные или бараньи шкварки. У мамы ярко горели щёки, ласково сверкали чёрные, как у цыганки, глаза.

Какая же красивая у нас мама! А мы успевали вместе с блинами схватить незаметно немного готовой начинки для пирогов, стоявшей в сторонке на шестке, за что получали лёгкие шутливые шлепки, затрещинки и подзатыльнички. Какие счастливые мгновения, а пели: «Спасибо любимому Сталину за наше счастливое детство!»

Низкий поклон моей матери. Нерукотворный памятник ей – моя любовь, по-щенячьи преданная в детстве и осознанная, нежная и бережливая – в моей зрелости. В последние годы её жизни, в Сибири, в доме не было русской печки, и я, чтобы отогреть её натруженные руки и ноги, часто ложилась к ней, согревая их теплом своего тела.

Мама успокаивалась и засыпала. Жизнь возвратилась на круги своя: мы поменялись ролями, теперь я стала её защитницей и опорой. И как мамины руки безвольно повисали и бестолково суетились, когда она не знала, как разнообразить еду из очень скудного набора продуктов или его отсутствия. Помню, в голодную весну и начало лета 1945-го года при разводе с отцом ей предложили двух дочерей, моих сестёр, отдать ему на воспитание. Он жил безбедно и сытно, работая после войны председателем колхоза. Она собирала им лёгкие пожитки и одновременно растирала сухой белый болотный мох наполовину с мякиной, на лепёшки. Мы вышли их провожать за околицу, а мамины руки по пути рвали лебеду и крапиву для похлёбки. Она специально часто наклонялась, чтобы скрыть от нас молчаливые рыдания и слёзы, но они падали ей на руки и были такими горючими, что крапива становилась не жгучей. Моё маленькое детское сердце разрывалось от горя, что моя, такая сильная и большая, мама плачет, а я не могу ничем помочь ей и защитить. Через месяц сёстры убежали от сытной жизни, принеся нам маленький мешочек с зерном, который они потихоньку взяли у отца, сказав, что никогда не вернутся туда, а лучше умрут вместе с нами.

* * *

В престольные праздники и редкие свадьбы на селе в те годы детей не принято было сажать за стол, и печка опять принимала нас всех к себе. Оттуда мы внимательно следили за свадебным ритуалом, поведением жениха и невесты. На Вологодчине деревни маленькие, поэтому на свадьбу шли семьями, но за стол садились не все, а были вместе с нами, детьми, зрителями. Мы – на галёрке-печке, а они в партере-комнатах. Наблюдателями делались прогнозы по разным приметам: счастливым и богатым или долгим и крепким будет брак и кто у кого будет под сапогом, а кто хозяином в доме. Мы слушали и запоминали их, как и народные песни, исполняемые на свадьбах.

Кушанья подавались в больших глиняных и деревянных блюдах через головы зрителей, а иногда попадали к нам на печку. А уж после свадьбы и ухода гостей мы горохом скатывались с печки, и тогда стол с остатками пиршества был наш, и уже мы строили планы на будущее: какие у нас будут весёлые свадьбы, каких трудолюбивых, красивых и сильных выберем себе женихов, и как богато будем жить…

 (Продолжение следует)